— А что ты тут делаешь?
Разговорчива. Говорит, что ждет родителей с работы. У нее тощие ножки, грязные коленки.
— Любишь сладости?
Смеется. Во рту не хватает верхнего резца. Протягиваю ей руку. Она вскакивает, как обезьянка. Заглядываю в подъезд. Там темно.
— Значит, любишь сладости? — повторяю я.
Говорит, что любит, доверчиво так.
Я разглядываю ее некоторое время, потом обращаюсь к ней с самой обворожительной, какую только могу изобразить, улыбкой, лезу в бумажник и достаю тысячу лир:
— Знаешь, что такое деньги?
Она кивает.
— Купи себе сладостей, Мирелла. А родным не говори, что деньги тебе дал незнакомый дядя. Скажи, что нашла их на улице.
Протягиваю ей тысячу лир и выскакиваю под дождь.
Диана гладит на кухне. Сажусь за стол и смотрю, как она это делает.
— Где Джакомо?
— А где ты хочешь, чтобы он был? Не знаю.
— Его никогда нет дома, и ты ничего не знаешь.
— Хочешь кофе? Сварить?
— Ты только и умеешь спрашивать меня, не хочу ли я кофе. Можно подумать, будто ни в чем другом я не нуждаюсь.
Когда поднимаюсь из-за стола, Диана смотрит на меня, как всегда, напряженно и вопросительно.
— Иди.
Она ни о чем не спрашивает. Пропускаю ее вперед и иду следом. Она ни о чем не спрашивает, но я знаю, о чем она думает сейчас, — о том, что я до самого дома донес желание заняться любовью. Тем лучше, что она ничего не говорит, пусть думает что угодно.
В нашей спальне она неторопливо раздевается, очень старательно и аккуратно складывая вещи. Рассматриваю ее тело, потому что сам не раздеваюсь.
Она красивая женщина, Диана, еще какая красивая. В свое время я сумел хорошо выбрать. Тогда я вообще считал, что все умею выбирать хорошо.
Она лежит поверх покрывала и ждет, не глядя на меня. Роняю брюки и ложусь на нее, совершая привычные движения. После первых фрикций она отвечает мне, берет за бедра, сжимает их, кусает себе губы. Но как только я кончаю, она сразу же отодвигается — даже физически не хочет быть рядом.
Я остаюсь в постели. Она встает и одевается.
Возвращается на кухню гладить белье.
Аликино вздрогнул, почувствовав необходимость встать.
Он решил, что бессмысленно спрашивать у компьютера, кто убил Давида. Лучше обойтись без наивного вопроса, на который все равно не будет ответа. Но он не мог полностью освободиться от скорее тревожного, нежели тоскливого ощущения, будто каким-то образом, пусть косвенно, причастен к этому убийству. Ему казалось, что убийца действовал в Риме, используя информацию, которую Memow выработал в Нью-Йорке.
Но ведь и само убийство Давида, возможно, было лишь одним из множества эпизодов, придуманных согласно идеальной логике интеллектом компьютера. К сожалению, невозможно было произвести объективную проверку этого факта, скажем отыскать какого-нибудь итальянского журналиста и проконсультироваться с ним, потому что убийство, реальное или вымышленное, еще не было совершено. В истории, сочиненной Memow, оно произошло в ночь с 16 на 17 октября (именно в этом месте рассказа компьютер на пару часов остановился, словно для того, чтобы переписать событие). Но часы с календарем на руке Аликино показывали время и дату — 10 октября.
Ресторан переполнен людьми, выставляющими напоказ свою суть, не скрывая ее и не краснея. Никто здесь не достоин тех денег, какими располагает. Деньги имеют ценность, значение, а эти люди ничего не стоят, хотя считают себя вправе сидеть тут за столиками и ожидать от официантов почтительного обхождения.
Ванда входит, уверенная в себе. Она тоже выставляет напоказ свое лицо, не стыдясь. Так или иначе, ей двадцать пять лет — глупых, но жизнелюбивых.
— Рим стал просто невыносим. Чтобы поймать такси…
Кажется, она отсутствовала несколько лет. Садится. С удовольствием осматривается.
— Я рада, что ты разбогател. Видимо, мое отсутствие принесло тебе удачу. — Она изображает улыбку, подобающую для роскошного ресторана, и бросает взгляд на меню. — Знаешь, чего мне хочется? Маринованных луковок. — Она смотрит на меня и протягивает руку, чтобы взять мою, но так и не дотягивается, потому что я не иду ей навстречу. И тут же решает, подмигивая: — Нет, лучше отказаться от луковок, а то потом…
Потом, говорю я себе, мне не потребуется целовать тебя. Между тем своей нарочитой сдержанностью я сумел вызвать ее на разговор.
— Послушай, ты сказал, что хочешь помириться и впредь будешь добрым и нежным. Да, нежным. Ты именно так и сказал по телефону… А я просто дура, потому что всегда верю тебе. Всякий раз попадаюсь на эту удочку и верю твоей болтовне. Короче, зачем ты меня искал? Что тебе надо?
— Не волнуйся. Я просто смотрю на тебя.
— Ну а дальше?
— Ты красива. Нравишься мне. Я почти что люблю тебя.
— Дурак.
— Мне действительно не хватало тебя. Очень.
— А мне тебя нет.
— Прекрасно знаю.
— Трижды дурак. Я же не виновата, если ты сам не хочешь, чтобы я звонила тебе.
— Могла бы написать. Извини, я забыл, что ты не умеешь это делать. Серьезно, даже представить себе не могу письмо от тебя. Ты хоть раз писала кому-нибудь?
Качает головой, смеясь.
— Дурак. Интеллектуал.
— Это одно из тех слов, которые я ненавижу больше всего.
— Знаю. Ты только и делаешь, что ненавидишь. Я все время слышу, что ты зол на всех и вся.
— Особенно на тех, кто заботится обо мне.
— Почему бы тебе не смотреть на все проще?
— Как, например, это делаешь ты?
— Ладно, я знаю, что ты презираешь меня.
— Напротив. Завидую, потому что чувствую твое превосходство. Но никогда не признаюсь в этом.
— Мне наплевать, что ты думаешь обо мне. Я живу так, как мне хочется. И если, как уверяешь ты и твоя бражка, мы все идем к концу, то я предпочитаю добираться туда, развлекаясь.
— И в самом деле, мы ведь здесь именно для того, чтобы развлекаться. Для этого и встретились.
— Я спрашиваю себя, отчего мне хочется видеть такого зануду, как ты. У меня было такое прекрасное настроение, я была так рада вернуться в Рим, к себе домой, а ты со своим…
— Это называется сарказм.
— …со своими потугами на остроумие пытаешься, как всегда, все испортить. Я надеялась, что ты хоть немного изменишься за это время.
— А я и меняюсь, уверяю тебя. Думаешь, мне все это не надоело? Мне нужно действовать, что-то предпринять, чтобы появились свежие мысли, неожиданные образы для новых размышлений. Нужно изменить и, конечно, сломать старые схемы, которые держат меня в плену, нарушить связи обычных мотиваций…
— Ну вот, опять бредишь, распространяясь о себе самом, словно перед тобой никого нет. Изменить? Не понимаю, что это значит. Но и такой, какой есть, ты нравишься мне, дурак.
На этот раз я позволяю ей взять меня за руку. Мы делаем заказ официанту, ожидающему с нетерпеливой улыбкой. Больше всего мне хочется пить. Ванда, напротив, возбуждена перспективой расправиться с филейной вырезкой под перцем.
Прошу ее рассказать, чем она занималась все это время.
— Представляешь, фильм снимали возле Виченцы, недалеко от дома моих родителей, так что я иногда заглядывала к ним. Была умницей, как никогда…
— И кто же тогда посылал тебя к чертям собачьим?
— Кино, я не люблю, когда ты такой вульгарный.
— Ладно, оставим это. Кто?
— Да нет, ты, и в самом деле изменился. Раньше спрашивал, сколько раз. Не вздумал ли ты случаем ревновать?
— Только этого не хватало.
— Фильм — дерьмо. Однако есть один эпизод, где я действительно играю.
— Голая?
— Как актриса я еще не раскрыла себя…
— Ну разумеется голая, ты еще слишком одета.
— Дай мне сказать. Я говорю серьезно. Мне надо было войти в роль, по-настоящему играть. Ведь только так приобретаешь профессию. — Она делает жест, как бы откидывая со лба воображаемую челку. — А ты как проводил время? Не уверяй, будто хранил целомудрие.
— Представляешь, вчера мне так недоставало тебя, что я даже подумал об одной маленькой девочке.
— Только подумал?
— И почувствовал, что я скотина.
— Но ты и в самом деле скотина.